Одни художники пытаются найти эмоциональное выражение идеи, другие заняты исключительно тем, что изображают конструкцию, которая, по их мнению, наилучшим образом может поднять в воздух сосновый лес. В последних рисунках содержится как бы намек, тактичная подсказка взрослым.
В этом искусстве, как и в отношении к нему взрослых, ясно намечаются две тенденции: каминчанская и коловертческая. Юному каминчанину лучше удается изображение деталей, фигур людей, очертаний деревьев. Его подъемный аэродром — это нечто вполне реальное, отчетливое, как бы на самом деле существующее. Сила коловертца — в единстве всей вещи, в оригинальности замысла. Маленький коловертец стеснен границами листа, его рисунок простирается дальше, вовне. Его фантазия — это вторая реальность, существующая наравне с основной, каминчанской реальностью. Чувствуется: маленький каминчанин умеет наблюдать, а маленький коловертец — связывать между собой вещи не явными, но тайными связями.
Взрослые каминчане ходят по выставке и испытывают как бы неловкость, точно их снова усадили за школьные парты, за которыми они уже не помещаются. Им и приятно, что рисунки их детей попали на выставку, и не совсем понятно, на что тут, собственно, смотреть. А коловертцы — те выглядят на выставке детского рисунка совсем иначе. Они молчаливы и сосредоточенны, точно перед ними не первые детские опыты, но великие творения мастеров далекого прошлого или близкого будущего.
46
К сожалению, не представляется возможным раскрыть в деталях специфику производственной деятельности каминчан и коловертцев, которая помогла бы читателю более полно и отчетливо представить жизнь Каминска. От этого удерживает нас то обстоятельство, что мир Каминска многоязычен. Рассказ о каждой специальности и о людях, с ней связанных, потребовал бы громоздких научно-технических подробностей. Для того чтобы описать все это, пришлось бы прибегнуть к едва ли понятному синтетическому языку, подобному языку эсперанто. Но вот что нам все-таки хотелось бы сказать в заключение.
Уж так устроено в мире: новое рождается с трудом И всегда старое, с одной стороны, препятствует появлению нового, а с другой — ускоряет его приход. Так встречный напор воздуха как бы мешает самолету разогнаться и взлететь. Он тормозит его движение, противодействует усилиям моторов, и когда это противоборство, это дробное выстукивание колес по жесткой полосе земли достигает предела, когда ни у самолета, ни у ветра, кажется, не остается сил, чтобы победить, самолет вдруг вздрагивает, отрывается от земли, и упругая струя встречного воздуха поднимает его ввысь.
«Не удивительно ли, — вздыхает каминчанин, — что с такими оторванными от реальных проблем работничками, как наши коловертцы, удается заставлять летать то, что должно летать?»
Коловертец молча обращает глаза к небу.
«Как все-таки удается каминчанам поднять их в воздух?» — едва шевеля губами, шепчет коловертец.
В этом противоречии, в существовании двух начал руководство института и сам его директор, тов. Крюков, не видят болезни — ничего такого, что казалось бы опасным для будущего. Напротив, то, в чем каминчанин или коловертец усматривают антагонистическое противостояние, диалектически мыслящее руководство института готово найти с и н е р г и з м, а именно — действие и усиливающее его противодействие, которые согласно третьему закону Ньютона заставляют летать то, что должно летать. Предусматривая дальнейшее соседство двух народов, населяющих Каминск, руководство не забывает и о том, что в чужом доме побывать — в своем гнилое бревно увидать.
И сколько бы коловертец ни молился своему богу, а каминчанин — своему, какие бы тяжкие кары ни посылали они мысленно друг другу, то, что должно летать, продолжает летать по графику и по плану, и летать так, как надо. Нет никаких оснований считать, что такое положение не сохранится и в будущем. Подтверждением тому служат самолеты, пролетающие над Каминском. Иногда они летят очень высоко и посылают на землю звук, похожий на долгое гудение июльского шмеля, а иногда проносятся совсем низко, и тогда кажется, что кто-то спиливает электропилой дерево под окном каминчанина.
1973
Абдурахман Кадыров и его гость пили чай. Этому занятию они посвятили несколько часов, и теперь каждый испытывал то особое чувство облегчения, которое может подарить лишь пятый или шестой чайник чая в июльский полдень ташкентского лета. Для Абдурахмана чувство это было привычным, как для исполнительного человека привычно сознание хорошо сделанной работы. Счастье гостя было томительным и сладостным.
— Еще чаю? — спросил Абдурахман.
Гость кивнул.
— Мирхабиб, — крикнул Абдурахман. — Чой!
Из-за занавески показалась стриженая голова. Абдурахман взял со стола опустевший чайник и, не глядя, протянул в сторону двери. Босой тринадцатилетний мальчик в голубой майке и черных трусах вошел в комнату, принял чайник, мгновение помедлил и направился к двери.
— Кора чой, Мирхабиб, — сказал Абдурахман. — Быстрее, — добавил он, и мальчик побежал.
Окно комнаты, где они сидели, выходило в сад, и зной приходил сюда уже ослабленным, в полную меру свирепствуя среди каменных домов и асфальта.
«Какой послушный брат», — подумал русский гость, проводив глазами мальчика. После выпитого чая лень было шевелить языком. Тем не менее он мог бы сказать так о Мирхабибе, не боясь обидеть Абдурахмана. Слишком хорошие они друзья, чтобы обдумывать возможные последствия слов, которые здесь, в трех тысячах километрах от города, откуда он приехал, имели странную способность приобретать иной смысл, иногда прямо противоположный тому, который вкладывал в них говорящий. «Хотя, — думал гость, — то, что брат послушный, можно сказать и чужому. Можно также сказать, что брат красивый. Можно сказать, что жена послушная. Что она красивая — говорить нельзя. Абдурахману, пожалуй, можно, а чужого это обидит».
— Пройдемся? — предложил Абдурахман.
Они поднялись из-за стола. У порога надели сандалии. Не застегивая пряжек и звеня ими, как шпорами, спустились по ступенькам в сад. Земля перед домом была настолько утрамбована, что не давала пыли, а дальше, где росли деревья, шла рыхлая, но тоже очень сухая почва, и даже бороздки, по которым вода во время поливки питала землю, были словно посыпаны пеплом. Деревья, казалось, изнемогали от жары. От их нагретых стволов исходил запах прожаренного на солнце белья.
Абдурахман подошел к толстому стволу урюкового дерева, взялся обеими руками и тряхнул. Несколько урючин упало на землю. Он поднял их, облил водой из ведра и, поймав настороженный взгляд гостя, сказал:
— Чистая вода, не беспокойся.
Тень от дерева наполовину покрывала деревянный помост, застеленный одеялами. По утрам, когда помост был в тени, они пили здесь чай, опираясь на цветные подушечки. Рядом стояла старая железная кровать, на которой спал отец Абдурахмана.
— Здесь неплохо, а там, конечно, другое, — сказал Абдурахман. — Там до работы пять минут, а отсюда час. Погуляй по такой жаре.
— Хорошо, — блаженно проговорил гость, все еще ощущая во рту сладкий вкус урюка. — Очень уж здесь хорошо.
— Сорок человек, — продолжал Абдурахман, — получили квартиры в центре Ташкента. Сорок лучших специалистов, самых достойных. Знаешь, что такое у нас получить квартиру в центре?
— Представляю, — сказал гость.
— Не представляешь, — сокрушенно покачал головой Абдурахман.
На дорожке, ведущей к дому, показалась его жена — почти девочка — в красном пятнистом, словно в солнечных бликах, платье. У нее было тонкое, нежное лицо, добрые глаза и гладкие, смуглые руки. Но тело было крупным, как будто не ей принадлежащим.
— Она у тебя героиня, — заметил гость. — В двадцать лет — второй ребенок.
— Что второй? У меня будет шесть детей, — произнес Абдурахман с достоинством и, перехватив недоуменный взгляд гостя, добавил: — Это у вас такие странные понятия. Родился ребенок — и вы думаете, что на второго уже не хватит сил. А много ли ему нужно?
Абдурахман оглядел сад, развел руками, точно давая понять, что и земли, и фруктов хватит на всех, но вдруг смешался и оборвал себя на полуслове. Несколько дней назад, рассказывая о подарках годовалому сыну в день рождения, Абдурахман упомянул о двух велосипедах, трех пальто и прочих вещах, которых бы вполне хватило на нескольких детей. «У узбеков так принято, — говорил он, — тебе все дарят, и ты всем».